Стихи в прозе (мудрость от Тургенева)

855f94702a7btТургенев Иван Сергеевич

(1818 – 1883)

Раз один Бог, (а мы убеждены что один), и Бог есть Дух, то и духовные ценности едины для всего человечества. И какой бы «…изм» не исповедовал человек, его «дух», созданный «по образу и подобию Божию», обрести покой может только обретя «духовные ценности» Духа Божия.

Человеческий путь – это путь к ним, сквозь «шелуху» временной, а следовательно «тленной», не имеющей бессмертного значения «суеты». И на этом пути, единственный способ дойти до конца – самопознание, так как в «сегодняшнем» смертном мире, единственное что сопряжено с Божественной вечностью – это бессмертная душа человека.

Бог даровал человеку язык, возможность делиться опытом друг с другом, чтобы путь к «самому себе», а значит и к Богу был короче и прямее. Мудрость самопознания рассыпана во всех культурах мира, нельзя безоглядно отвергать всё «не христианское», ведь душа каждого человека «по природе своей христианка» (Тертуллиан, II в.), и зерна духовности прорастают в каждом, кто жаждет и ищет Истину.

Будем учиться различать «пшеницу от сорняков», чтобы вместе с сорняками не выполоть и «Хлеба насущного» для нашего духа.


Завтра! Завтра!

Как пуст, и вял, и ничтожен почти всякий прожитой день! Как мало следов оставляет он за собою! Как бессмысленно глупо пробежали эти часы за часами! И между тем человеку хочется существовать; он дорожит жизнью, он надеется на нее, на себя, на будущее… О, каких благ он ждет от будущего!

Но почему же он воображает, что другие, грядущие дни не будут похожи на этот только что прожитой день?

Да он этого и не воображает. Он вообще не любит размышлять – и хорошо делает.

«Вот завтра, завтра!» – утешает он себя, пока это «завтра» не свалит его в могилу.

Ну, а раз в могиле – поневоле размышлять перестанешь.

Попался под колесо

– Что значат эти стоны?

– Я страдаю, страдаю сильно.

– Слыхал ли ты плеск ручья, когда он толкается о каменья?

– Слыхал… но к чему этот вопрос?

– А к тому, что этот плеск и стоны твои – те же звуки, и больше ничего. Только разве вот что: плеск ручья может порадовать иной слух, а стоны твои никого не разжалобят. Ты не удерживай их, но помни: это всё звуки, звуки, как скрып надломленного дерева… звуки – и больше ничего.

Эгоист

В нем было всё нужное для того, чтобы сделаться бичом своей семьи.

Он родился здоровым; родился богатым – и в теченье всей своей долгой жизни, оставаясь богатым и здоровым, не совершил ни одного проступка, не впал ни в одну ошибку, не обмолвился и не промахнулся ни разу.

Он был безукоризненно честен!… И, гордый сознаньем своей честности, давил ею всех: родных, друзей, знакомых.

Честность была его капиталом… и он брал с него ростовщичьи проценты.

Честность давала ему право быть безжалостным и не делать неуказного добра; и он был безжалостным – и не делал добра… потому что добро по указу – не добро.

Он никогда не заботился ни о ком, кроме собственной – столь примерной! – особы, и искренно возмущался, если и другие так же старательно не заботились о ней!

И в то же время он не считал себя эгоистом – и пуще всего порицал и преследовал эгоистов и эгоизм! Еще бы! Чужой эгоизм мешал его собственному.

Не ведая за собой ни малейшей слабости, он не понимал, не допускал ничьей слабости. Он вообще никого и ничего не понимал, ибо был весь, со всех сторон, снизу и сверху, сзади и спереди, окружен самим собою.

Он даже не понимал: что значит прощать? Самому себе прощать ему не приходилось… С какой стати стал бы он прощать другим?

Перед судом собственной совести, перед лицом собственного бога – он, это чудо, этот изверг добродетели, возводил очи горе? и твердым и ясным голосом произносил: «Да, я достойный, я нравственный человек!»

Он повторит эти слова на смертном ложе – и ничего не дрогнет даже и тогда в его каменном сердце, в этом сердце без пятнышка и без трещины.

О безобразие самодовольной, непреклонной, дешево доставшейся добродетели, ты едва ли не противней откровенного безобразия порока!

Близнецы

Я видел спор двух близнецов. Как две капли воды походили они друг на друга всем: чертами лица, их выражением, цветом волос, ростом, складом тела — и ненавидели друг друга непримиримо.

Они одинаково корчились от ярости. Одинаково пылали близко друг на дружку надвинутые, до странности схожие лица; одинаково сверкали и грозились схожие глаза; те же самые бранные слова, произнесенные одинаковым голосом, вырывались из одинаково искривленных губ.

Я не выдержал, взял одного за руку, подвел его к зеркалу и сказал ему:

— Бранись уж лучше тут, перед этим зеркалом… Для тебя не будет никакой разницы… но мне-то не так будет жутко.

Житейское правило

Хочешь быть спокойным? Знайся с людьми, но живи один, не предпринимай ничего и не жалей ни о чем.

Хочешь быть счастливым? Выучись сперва страдать.

Враг и друг

Осужденный на вечное заточенье узник вырвался из тюрьмы и стремглав пустился бежать… За ним по пятам мчалась погоня.

Он бежал изо всех сил… Преследователи начинали отставать.

Но вот перед ним река с крутыми берегами, узкая – но глубокая река… А он не умеет плавать!

С одного берега на другой перекинута тонкая гнилая доска. Беглец уже занес на нее ногу… Но случилось так, что тут же возле реки стояли: лучший его друг и самый жестокий его враг.

Враг ничего не сказал и только скрестил руки; зато друг закричал во всё горло:

– Помилуй! Что ты делаешь? Опомнись, безумец! Разве ты не видишь, что доска совсем сгнила? Она сломится под твоею тяжестью – и ты неизбежно погибнешь!

– Но ведь другой переправы нет… а погоню слышишь? – отчаянно простонал несчастный и ступил на доску.

– Не допущу!… Нет, не допущу, чтобы ты погибнул! – возопил ревностный друг и выхватил из-под ног беглеца доску. Тот мгновенно бухнул в бурные волны – и утонул.

Враг засмеялся самодовольно – и пошел прочь; а друг присел на бережку – и начал горько плакать о своем бедном… бедном друге!

Обвинять самого себя в его гибели он, однако, не подумал… ни на миг.

– Не послушался меня! Не послушался! – шептал он уныло.

– А впрочем! – промолвил он наконец. – Ведь он всю жизнь свою должен был томиться в ужасной тюрьме! По крайней мере он теперь не страдает! Теперь ему легче! Знать, уж такая ему выпала доля!

– А все-таки жалко, по человечеству!

И добрая душа продолжала неутешно рыдать о своем злополучном друге.

Простота

Простота! простота! Тебя зовут святою… Но святость – не человеческое дело.

Смирение – вот это так. Оно попирает, оно побеждает гордыню. Но не забывай: в самом чувстве победы есть уже своя гордыня.

Милостыня

Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.

Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь… Он изнемогал.

Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками – и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.

Он вспоминал…

Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат – и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам… И вот теперь у него нет куска хлеба – и все его покинули, друзья еще раньше врагов… Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.

А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.

Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову – и увидал перед собою незнакомца.

Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.

– Ты всё свое богатство роздал, – послышался ровный голос… – Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?

– Не жалею, – ответил со вздохом старик, – только вот умираю я теперь.

– Если бы не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, – продолжал незнакомец, – не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?

Старик ничего не ответил – и задумался.

– Так и ты теперь не гордись, бедняк, – заговорил опять незнакомец, – ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.

Старик встрепенулся, вскинул глазами… но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.

Старик подошел к нему – и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.

Но за ним шел другой – и тот подал старику малую милостыню.

И старик купил себе на данные гроши хлеба – и сладок показался ему выпрошенный кусок – и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.

«Повесить его!»

– Это случилось в 1805 году, – начал мой старый знакомый, – незадолго до Аустерлица. Полк, в котором я служил офицером, стоял на квартирах в Моравии. Нам было строго запрещено беспокоить и притеснять жителей; они и так смотрели на нас косо, хоть мы и считались союзниками.

У меня был денщик, бывший крепостной моей матери, Егор по имени. Человек он был честный и смирный; я знал его с детства и обращался с ним как с другом.

Вот однажды в доме, где я жил, поднялись бранчивые крики, вопли: у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла моего денщика. Он оправдывался, призывал меня в свидетели… «Станет он красть, он, Егор Автамонов!» Я уверял хозяйку в честности Егора, но она ничего слушать не хотела.

Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский топот: то сам главнокомандующий проезжал со своим штабом.

Он ехал шагом, толстый, обрюзглый, с понурой головой и свислыми на грудь эполетами.

Хозяйка увидала его – и, бросившись наперерез его лошади, пала на колени – и вся растерзанная, простоволосая, начала громко жаловаться на моего денщика, указывала на него рукою.

– Господин генерал! – кричала она, – ваше сиятельство! Рассудите! Помогите! Спасите! Этот солдат меня ограбил!

Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке, даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, – и хоть бы слово! Смутил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, окаменел ли он перед налетающей бедою – только стоит мой Егор да мигает глазами – а сам бел, как глина!

Главнокомандующий бросил на него рассеянный и угрюмый взгляд, промычал сердито:

– Ну?…

Стоит Егор как истукан и зубы оскалил! Со стороны посмотреть: словно смеется человек.

Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто:

– Повесить его! – толкнул лошадь под бока и двинулся дальше – сперва опять-таки шагом, а потом шибкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним; один только адъютант, повернувшись на седле, взглянул мельком на Егора.

Ослушаться было невозможно… Егора тотчас схватили и повели на казнь.

Тут он совсем помертвел – и только раза два с трудом воскликнул:

– Батюшки! батюшки! – а потом вполголоса: – Видит бог – не я!

Горько, горько заплакал он, прощаясь со мною. Я был в отчаянии.

– Егор! Егор! – кричал я, – как же ты это ничего не сказал генералу!

– Видит бог, не я, – повторял, всхлипывая, бедняк.

Сама хозяйка ужаснулась. Она никак не ожидала такого страшного решения и в свою очередь разревелась! Начала умолять всех и каждого о пощаде, уверяла, что куры ее отыскались, что она сама готова всё объяснить…

Разумеется, всё это ни к чему не послужило. Военные, сударь, порядки! Дисциплина! Хозяйка рыдала всё громче и громче.

Егор, которого священник уже исповедал и причастил, обратился ко мне:

– Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не убивалась… Ведь я ей простил.

Мой знакомый повторил эти последние слова своего слуги, прошептал: «Егорушка, голубчик, праведник!» – и слезы закапали по его старым щекам.

Ты заплакал…

Ты заплакал о моем горе; и я заплакал из сочувствия к твоей жалости обо мне.

Но ведь и ты заплакал о своем горе; только ты увидал его – во мне.